О себе

Беглова Наталья СпартаковнаЧитая биографии творческих людей, часто встречаешь фразу о том, что человек с детства не выпускал – тут предметы варьируются — ручку, кисть, резец из рук. Я же в детстве любила рисовать, а не писать. И много лет упорно посещала кружок рисования при Доме пионеров на Кутузовском проспекте. Где-то в середине шестидесятых годов, открыла для себя Ван-Гога, тогда его имя еще не было так затаскано. Сколько бы раз с тех пор я не видела его произведение, каждая новая встреча неизбежно оставляет ощущение чуда. Открытие его картин было великим счастьем и огромным несчастьем. Мне стало ясно, что я не обладаю и сотой долей того таланта, который и делает художника творцом, а не ремесленником. Интересно, что среди девяти греческих муз не было музы – покровительницы живописи. Греки, а позже и римляне относили живопись и скульптуру к ремеслам, а не к искусству. Иногда мне кажется, что они были правы. На сотни, даже тысячи тех, чью живопись и скульптуру можно отнести к искусству, приходятся орды тех, кого, порой, даже и ремесленником-то хорошим не назовешь.

 Тот, кто распределяет задания для муз, наверное, долго примеривался, пытаясь понять, какая же из них может играть роль моей покровительницы.

 Талия и Мельпомена были отвергнуты. Я не унаследовала и капли драматического дарования моих родителей. А ведь мои отец и мать едва не стали профессиональными актерами. Но моих актерских способностей никогда не хватало даже на то, чтобы делать достойную мину при вынужденном вранье. Лицо всегда отказывалось мне повиноваться. Поняв это, я пришла к выводу, что для меня выгоднее говорить правду. И говорила ее, а потом не могла заставить себя сыграть еще одну необходимую роль – раскаяния. Пыталась, но ничего не получалось. Лучше удавалась роль жертвы, горделиво несущей бремя несправедливого наказания. Ведь для этого нужно было лишь молчать, гордо отказываясь подойти поцеловать маму или бабушку, а в дальнейшем, извиниться перед учителем, попросить прощения у подруги, признать свою неправоту перед коллегой и т.д., и т.п. В итоге заработала репутацию холодной и надменной личности.

 Терпсихору не рассматривали и вовсе. Даже в детстве, когда все девочки худо-бедно пляшут, таланта в этой области не наблюдалась никакого. Мама записала меня в танцевальный кружок при посольстве СССР в Лондоне, который вела балерина, променявшая незадавшуюся карьеру танцовщицы кордебалета на вполне достойную участь жены советского дипломата. Я до сих пор с ужасом вспоминаю как меня, довольно упитанную девицу, втискивали в сшитую мамой пачку и я на сцене с другими девочками изображаю нечто невесомое и воздушное. Даже на фотографиях, запечатлевших те сцены, меня легко узнать. Из всех девочек в длинных пачках и с венками в волосах я сразу узнаю себя по самому напряженному выражению лица, наименее изящному изгибу довольно упитанного животика и нелепо поднятым вверх деревянным рукам.

 На каком-то этапе моего отрочества мне показалось, что меня все-таки решила облагодетельствовать одна из дочерей Зевса и титаниды Мнемосины — муза Эвтерпа, покровительница лирической поэзии и музыки.

 Правда, с музыкой все обстояло непросто. Я выросла под звуки оперных арий, исполняемых Карузо, поклонником которого был мой отец. Но при полном отсутствии слуха, надеяться на то, что прорежется голос, не приходилось. Так что пение исключалось. Надо сказать, что я всю жизнь сожалела об этом и белой завистью завидовала людям, умеющим петь.

 Выход нашла мама, пойдя на огромные жертвы. Мы жили тогда в Лондоне, где мой отец – известный впоследствии, а тогда еще начинающий журналист Спартак Беглов — возглавлял корреспондентский пункт Совинформбюро. Зарплаты советских дипломатов, а он числился по штату советского посольства в Лондоне в качестве пресс-атташе, были всегда маленькими. А в пятидесятые годы, о которых идет речь, и вообще смешными. Мама подрабатывала на полставки в корпункте ТАСС. И вот в течение года она откладывала свою маленькую зарплату, экономила на том, на чем весьма непросто экономить молодой женщине: не покупала себе ничего и сама шила себе платья — надо отдать должное талантам моей мамы. Они у нее были не только по драматической линии, но и по швейной. Она шила потрясающие туалеты. В том числе и для приемов. Даже на знаменитый Garden-party к тогда еще совсем молодой королеве Елизавете, она отправлялась в платье собственного пошива. И выглядела элегантной, а тому имеются доказательства в виде фотографий тех лет, чем многие другие женщины. В платьях, сшитых мамой, много лет спустя я тоже ходила на приемы в Дакке, в Бангладеш, куда судьба занесла моего мужа-дипломата. Ее платья вызывали зависть одних и восхищение других. Я уверена, что сегодня моя дочь с удовольствием надевала бы их. Но, к сожалению, чемодан, в котором я хранила мамины платья, исчез с антресолей московской квартиры, которую мы сдавали в лихие девяностые годы. Я утешаю себя надеждой, что платья не пропали, а достались по случаю какой-нибудь хорошей актрисе, которая выходит в них на сцену в спектаклях, требующих по ходу действия по-настоящему красивых туалетов.

 Отложив требуемую сумму, мама купила мне пианино, которое в один, далеко не прекрасный для меня день, и появилось у нас дома. Я думаю, в тот день в этой квартире было три не очень счастливых человека: я и наши соседи – муж и жена, с которыми мы делили квартиру. Мне кажется, я уже тогда знала, что ничего хорошего из этого не получится: слушать арии мне нравилось, а вот играть на пианино совершенно не тянуло. Но умение играть на фортепьяно вписывалось, как мне кажется, в мамино представление о том, что должна делать девочка из приличной интеллигентной семьи. К тому же сама она в детстве мечтала научиться музицировать, но ее мечта не осуществилась. Вот она и решила, что сделать это должна ее дочь. Как часто мы переносим свои желания или нежелания на наших детей. И чаще всего, ничего хорошего из этого не получается. В отличие от мамы, которая не только прекрасно декламировала, чудесно танцевала и имела неплохой слух и голос, у меня было, как говорила моя бабушка, полное «отсутствие всякого присутствия». Тем не менее, я оттрубила, вернее, отбарабанила по клавишам девять бесконечных и мучительных лет. Наверное, даже прошла бы и полный десятилетний цикл музыкальных мучений, но мне повезло. Однажды учительница, дававшая мне уроки музыки в Москве, не смогла прийти к нам домой. Время было предэкзаменационное, и она была очень занята в Гнесинском музыкальном училище, где преподавала. Галина Петровна, как звали преподавательницу, попросила меня прийти на занятия к ней в училище. Что я и сделала. Галина Петровна была еще занята. Она завела меня в зал, где шел их урок, и попросила подождать, пока он не закончится. За роялем сидела девочка моего возраста, ученица Гнесинки. Она что-то играла. Сначала я слушала не очень внимательно, думая о чем-то своем. Но потом вещь, которую играла девочка, показалась странно знакомой. Я никак не могла понять, что же она играет: со сцены доносилась страстная, мощная мелодия, исполняемая в искрометном темпе. И вдруг… Оужас! Это же та самая вещь, что вот уже месяц вымучиваю я. Этюд Шопена. Но из-под моих пальцев выползало что-то занудно-серо-невнятно-лепетавшее. А тут все светилось, переливаясь яркими радостными красками. Я испытала не зависть, нет. Я пережила боль и одновременно радость. Боль осознания своей безнадежности и радость узнавания таланта. Я встала, тихо вышла из зала. Дома я сложила все ноты и выбросила их в мусор. Не помогли никакие просьбы, упреки. Больше я никогда в жизни не притронулась к пианино. Оно долго и сиротливо стояло у мамы на квартире. Когда я переезжала на свою квартиру, мама уговаривала меня взять инструмент: а вдруг когда-нибудь? Если не я, то моя дочь, которая тогда уже появилась на свет. Но я сказала «нет», и пианино отдали соседям, у которых была дочь-пианистка. А моя дочь до сих пор иногда упрекает меня за то, что я всегда была против ее занятий музыкой и не захотела купить ей пианино. А у нее, как выяснилось, и слух есть, и голос неплохой. Да, нельзя переносить свой опыт, какой бы он ни был – негативный или положительный – на своих детей. Пусть у них будет все свое: и опыт, и ошибки, и радости узнавания таланта, и горечь понимания отсутствия оного.

 Покончив с музыкой, я взялась за писание стихов. Не потому, что любила поэзию. Отнюдь нет. Совсем не любила. Просто меня вдруг потянуло к литературному творчеству. Но писание романа или рассказа казалось чем-то очень сложным. А стихотворение – это вроде бы полегче. Я даже подумала примерно следующее: а вдруг я не ошиблась в музе, а лишь неправильно поняла, чем она хочет, чтобы я занялась? Раз я не сильна в музыке, то может мое призвание лирическая поэзия? Ведь муза Эвтерпа – покровительница не только музыки, но и лирической поэзии. И несколько лет я выдавала на гора жалкие подражания: то Лермонтову:

Одна на горе я кавказской стою,

Внизу все так скучно, а здесь я парю…

то удивительной Белле Ахмадулиной:

Дождь, дождь, за окном без конца,

Никуда не деться мне от этого дождя…

 И что удивительно, даже имела успех, выступая со своими стихами на вечерах в юношеском санатории в Кисловодске, куда четыре года подряд ездила лечить свое здоровье, подорванное поисками приложения бушевавшего во мне стремления к творческому самовыражению. Единственное, чем я могу объяснить спрос на свои слабые стихи, это той совершенно фантастической и небывалой любовью к стихам и к поэтам, которой славны были шестидесятые годы. Помните, десятки тысяч людей, заполнявших стадионы, где выступали поэты? Ни до, ни после ничего подобного не было.

 Любовь к стихотворчеству отмерла как-то сама по себе. Должна признаться, что я перестала не только сама их писать, но больше не открыла ни одного поэтического сборника. На поприще любви к поэзии мне нашлась замена, гораздо меня достойнее. Мой брат Михаил. Он не только до сих пор любит поэзию, но и сам пишет по-настоящему хорошие стихи, часть которых перелагает на музыку. Можем гордиться тем, что взрастили семейного барда.

 Итак, испытав не столько радости, сколько муки от попыток реализоваться в нескольких творческих ипостасях, мне не оставалось ничего иного как просто последовать семейной традиции и заняться журналистикой. Раз нет особого таланта, надо делать то, что можешь делать хорошо. И быть довольным, если хоть что-то делаешь профессионально. Писала я всегда легко и с удовольствием. Ну что же, журналист, так журналист! Тем более что журналистика и литературный труд, можно сказать, если не близнецы, то брат и сестра, уж точно. А меня, надо признаться, по-прежнему тянуло писать, и я время от времени сочиняла только теперь уже не стихи, а небольшие эссе, рассказы. Правда, дальше моего стола они никуда носа не высовывали.

 В МГИМО, где я училась на факультете журналистики, меня хвалили, прочили карьеру Татьяны Тэсс, тогдашней звезды женской международной журналистики, послали на практику в газету «Известия». Практика прошла замечательно, я поднялась на строящуюся башню телевидения в Останкино и увидела, насколько по-разному окрашены все облака над городом. Будучи человеком любознательным, я решила выяснить, в чем дело. Оказалось все зависит от того, в каком районе какой завод и что он соответственно выбрасывает в воздух. О посещении Останкинской башни я написала очерк. Из него выбросили все, что я написала нехорошего про экологию в Москве, и опубликовали. Первый успех, обещание взять меня после окончания института в газету.

 Все замечательно. Но тут боги, видимо, рассердившись на меня, за то, что я так легкомысленно прервала отношения со всеми музами, которые пытались мне помочь, боги решили меня наказать. И подослали ко мне своего верного подручного Амура. Стрела, выпущенная им, попала в цель. Я влюбилась. Амур подталкивал меня уже ненужным луком в объятия Гименея. Я на минуту замедлила шаг. Дилемма была такова: выйти замуж и отказаться от карьеры журналистки, либо отвергнуть предложение руки и сердца полюбившегося мне молодого человека. Колебалась я недолго. Нынешних эмансипированных молодых девушек мой выбор возмутит, но я предпочла молодого человека. Решила, что в конце-концов, из-за границы я тоже смогу писать, сделаюсь фри-лансером. Наивная, о фрилансе в советские времена мало кто слышал. В каждой мало-мальски приличной стране сидели специальные корреспонденты всех уважающих себя средств массовой информации. А мы к тому же оказались в Калькутте. Кому интересно что-то было знать о Калькутте? Я писала, меня никто не печатал, а потом мы плавно переместились в образовавшуюся Бангладеш, в ее столицу Дакку, где уже был в наличии полагавшийся этой стране по штату набор специальных корреспондентов. Так моя журналистская карьера закончилась, не начавшись. От нечего делать написала кандидатскую диссертацию о политике США и Бангладеш.

 Я не сдалась без боя. Вернувшись в Москву, многие годы писала материалы для «Агентства Печати Новости», нынешнего РИА Новости, для Гостелерадио. Но основные силы я приносила на алтарь богини истории Клио, работая научным сотрудником в Институте США и Канады. Умудрилась даже книгу выпустить о политике США в Южной Азии, в частности в Бангладеш. И очень удивилась, узнав совсем недавно, что по моей книге учится уже не одно поколение специалистов по Бангладеш. Хотя чему тут удивляться: разве уж так много людей, отбывших четыре длинных года в этой стране, вряд ли вызвавшей у них слишком теплые чувства, которые захотели после этого написать о ней книгу?

 Но, все это была работа больше для заработка (писание статей) или для продвижения по служебной лестнице (научный труд), чем для души. Во всяком случае, творческого удовлетворения они не приносили. А писать по-прежнему очень хотелось.

 И вот, я решилась. Села и за лето написала роман. В романе шла речь о молодой матери, родившей ребенка после многочисленных безуспешных попыток им обзавестись. О ее печалях и радостях, о семейной непростой жизни. Естественно, попросила прочитать роман папу. Отец был для меня во всем непререкаемым авторитетом. Как-то вечером, когда мы оказались вдвоем в кабинете, папа посмотрел на меня изучающим взглядом, в котором не было и намека на ожидаемое одобрение.

— Ну и зачем ты это написала? Для кого?

— Как для кого? – неуверенно ответила я. – Для всех. Кто захочет прочитать.

— Эти твои психологические копания никому неинтересны, — отрезал папа. – Такие романы не нужны. Вот пишешь статьи для АПН и пиши. А это убери и забудь.

    Я так и сделала: убрала и постаралась забыть.

 Не так давно, разбирая после смерти отца его кабинет, я наткнулась на папку, в которой лежала стопка машинописный страниц. Это был роман, написанный моим братом Михаилом. Я прочитала, это была весьма неплохо написанная вещь. Внутри рукописи лежало письмо. Из письма стало очевидным, что Майкл послал свой роман на отзыв одному журналисту, претендовавшему также на писательское реноме. Письмо журналиста была разгромным. Майкл был обвинен в том, что изобразил бездуховную молодежь, не участвующую в острой идеологической борьбе, развернувшейся в обществе. Молодежь, которую интересуют лишь секс и развлечения. Закончил же свое письмо известный журналист такой патетикой, что я невольно задумалась – если он так на сына своего хорошего знакомого накинулся, то какова была бы реакция, если бы это была рукопись совершенно постороннего человека? «Нельзя не видеть – писал журналист – что в нашем обществе идет смелая и активная борьба за очищение от всякой мрази, наша молодежь, активно участвует в этой борьбе, эта мразь не расползается повсюду, как вы ошибочно заявляете, а забивается в щели».

 Не хватило только классического вывода критических статей сталинистов всех времен: о такой молодежи надо не романы писать, а разоблачать ее и гнать из рядов комсомола поганой метлой. А заодно и автора этого произведения. Я посмотрела на дату письма. И мне многое стало понятным. Мой брат и я по какой-то странной случайности написали свои романы примерно в одно время. Брат даже чуть раньше меня. Очевидно, что о романе брата и ответе было известно папе. Только он мог передать рукопись Майкла этому знакомому журналисту. Естественно, он был травмирован отзывом этого борца за идеологически выдержанные вещи. И когда я принесла ему свой роман, еще более далеко отстоящий от тех тем, к которым мы должны были в то время стремиться, реакция отца могла быть лишь одной. Но все это я поняла гораздо позже. А тогда, подавленная разговором с папой, я лет на двадцать пять оставила всякие попытки писать что-либо иное кроме чисто журналистских вещей.

 И возобновила их лишь после того как настолько озверела от однообразной технической работы в ООН, что поняла: или я заработаю депрессию, или должна делать, то, что мне доставляет удовольствие. Выяснилось, что единственным по-настоящему приносящим мне радость занятием по-прежнему является литературный труд. Так родилась первая книга об Индии, затем вторая – о семье. Потом книга рассказов о любви. В издательстве ее не взяли, сказали, что вещи не плохи, но рассказы «молодых» авторов (а мне к тому времени было уж за пятьдесят) не печатают. А вот если бы роман о любви… тогда другое дело. Или уж детектив. Я замахала руками: детектив – ни за что. Уж лучше роман о любви. Но он у меня не задался, а вот написание не совсем детективов, но близким к ним остросюжетных вещей оказалось занятием увлекательным. Так появился мой первый остросюжетный роман. Есть уже и второй. Так что процесс пошел. И как шутит один мой знакомый: творчество – это тоже наркотик, ты теперь уже подсела… . Ну что же, вперед, так вперед. Главное, найти свою дорогу, пусть так поздно, как это случилось со мной. Но найти… Я верю, что сегодня «третий возраст» может быть возрастом счастья.

 Я не могу сказать, как это делают некоторые писатели: «Я живу только, когда пишу». Но я могу сказать: «Я счастлива, когда пишу».

 И для того, чтобы обрести счастье, надо так немного: просто сесть за стол, включить компьютер и начать писать. И состояние, когда ты не замечаешь ни времени, ни пространства, ни все прибавляющихся лет, наступает.